Россия в красках
 Россия   Святая Земля   Европа   Русское Зарубежье   История России   Архивы   Журнал   О нас 
  Новости  |  Ссылки  |  Гостевая книга  |  Карта сайта  |     
Главная / Журнал / Лето 2006. № 7 / ЛИТЕРАТУРНЫЙ РАЗДЕЛ / "Солнце мертвых". Иван Шмелев. Продолжение.

 
Рекомендуем
Новости сайта:
Дата в истории
Новые материалы
 
 
Оксана Бабенко (Россия). К вопросу о биографии М.И. Глинки
 
 
 
Главный редактор портала «Россия в красках» в Иерусалиме представил в начале 2019 года новый проект о Святой Земле на своем канале в YouTube «Путешествия с Павлом Платоновым»
 
 
 
 
Владимир Кружков (Россия). Австрийский император Франц Иосиф и Россия: от Николая I до Николая II . 100-летию окончания Первой мировой войны посвящается
 
 
 
 
 
 
Никита Кривошеин (Франция). Неперемолотые эмигранты
 
 
 
Ксения Кривошеина (Франция). Возвращение матери Марии (Скобцовой) в Крым
 
 
Ксения Лученко (Россия). Никому не нужный царь
 
Протоиерей Георгий Митрофанов. (Россия). «Мы жили без Христа целый век. Я хочу, чтобы это прекратилось»

 
 
Павел Густерин (Россия). Россиянка в Ширазе: 190 лет спустя…
 
 
 
 
 
 
Кирилл Александров (Россия). Почему белые не спасли царскую семью
 
 
 
Протоиерей Андрей Кордочкин (Испания). Увековечить память русских моряков на испанской Менорке
Павел Густерин (Россия). Дело генерала Слащева
Протоиерей Георгий Митрофанов (Россия). Мы подходим к мощам со страхом шаманиста
Борис Колымагин (Россия). Тепло церковного зарубежья
Нина Кривошеина (Франция). Четыре трети нашей жизни. Воспоминания
Павел Густерин (Россия). О поручике Ржевском замолвите слово
Протоиерей Георгий Митрофанов (Россия).  От Петербургской империи — к Московскому каганату"
Протоиерей Георгий Митрофанов (Россия). Приплетать волю Божию к убийству человека – кощунство! 
Протоиерей Георгий Митрофанов (Россия). "Не ищите в кино правды о святых" 
Протоиерей Георгий Митрофанов (Россия). «Мы упустили созидание нашей Церкви»
Алла Новикова-Строганова. (Россия).  Отцовский завет Ф.М. Достоевского. (В год 195-летия великого русского православного писателя)
Ксения Кривошеина (Франция).  Шум ленинградского прошлого
Олег Озеров (Россия). Гибель «Красного паши»
Павел Густерин (Россия). О заселении сербами Новороссии
Юрий Кищук (Россия). Невидимые люди
Павел Густерин (Россия). Политика Ивана III на Востоке
Новая рубрика! 
Электронный журнал "Россия в красках"
Вышел осенний номер № 56 журнала "Россия в красках"
Архив номеров 
Проекты ПНПО "Россия в красках":
Публикация из архивов:
Раритетный сборник стихов из архивов "России в красках". С. Пономарев. Из Палестинских впечатлений 1873-74 гг. 
Славьте Христа добрыми делами!

Рекомендуем:
Иерусалимское отделение Императорского Православного Палестинского Общества (ИППО)
Россия и Христианский Восток: история, наука, культура





Почтовый ящик интернет-портала "Россия в красках"
Наш сайт о паломничестве на Святую Землю
Православный поклонник на Святой Земле. Святая Земля и паломничество: история и современность
«ЖИЛ-БЫЛ У БАБУШКИ СЕРЕНЬКИЙ КОЗЛИК» 
 
     Внизу обобрано — надо забираться выше.
 
     С высоты миндаля мне видно, как через вытоптанный коровами виноградник идет от дачи — Тихая Пристань — близорукая учительница Прибытко, с пустым мешком за плечами, пощелкивает дощечками на ногах. Идет на промысел. Она — человек стойкий. У ней двое ребятишек-голоножек — Вадик и Кольдик. Ее мужа убили в Ялте, но она не знает: не уехал ли на корабле в Европу? Пусть не знает. При ней и неутомимая мать-старушка, сухенькая, подвижная Марина Семеновна, — с зари до зари воюет на земле с солнцем: отбивает у солнца огородик.
 
     Я хочу отойти от кружащей меня тоски пустыни. Я хочу перенестись в прошлое, когда люди ладили с солнцем, творили сады в пустыне...
 
Тихая Пристань...
 
     Пустырь был  на этом  месте — колючка,  камень. Приехал старик чудак, отставной исправник, любитель роз и покоя, сказал — да будет! — и выбил-таки из камня чудесное «розовое царство». Да, исправник. Они тоже — немножко люди. Все, что у него было в кармане и в голове, отдал земле сухой, и вот, к концу его жизни, она подарила ему свою улыбку — Тихую Пристань. С зари до зари возился старик с лопатами и мотыгами, с гравием и бетоном, с водой и солнцем; сажал, прививал и строил, кричал с рабочими, которые воровали у него гвозди и даже камень, тысячу раз грозился все бросить и не бросал, исполосовал сердце, но... дождался: сел на веранде, закурил крученку, полюбовался — все хорошо зело! И помер. И хорошо сделал, вовремя: выволочили бы его, старика, из розового сада — а собака-исправник! — и прикончили бы в подвале или овраге.
 
     Погибает «розовое царство». Задичали, заглохли, посохли розы. Полезли из-под корней дикие побеги. Треснуло и осело днище громадного водоема. Посохли сливы, и вишни, и грецкие орехи, и «кальвили»; заржавели-задичали забытые персидские деревья. Треснули трубы водоводов, заросли хрусткие дорожки, полез бурьян в виноградник, сели репейники и крапивы в клумбы — задушили нежную землянику. Плющи завили деревья. Выползла из дубовых тысячелетних пней кудрявящаяся поросль, держи-дерево дружно с грабом давит и напирает, высасывает соки; гнездится садовая нечисть, плетет коконы; опутывает и точит — сверлит. Голубой цикорий и морковник заполонил луговинки, перекати-поле забрало скаты, и ленивые желтобрюхи нежатся на ступенях каменных лесенок. Серые жабы ржаво кряхтят ночами в зеленой тине былого водоема. Дичает Тихая Пристань, год за годом уходит в камень. Уйди человек — опять пустыня.
 
     Сухенькая старушка тщетно пытается задержать пустыню: лишь бы уберечь виноградник, огородик... Мотыгой и цапкой борется она с солнцем и с бурьяном. Воюет с коровами, прорывающими и рогами, и боками загородку — доглодать неоглоданное солнцем. Висят еще кое-где грушки — «мари-луиз», «фердинанд» и «бэра», а пониже бассейна, по низинке, еще можно схватить травы. Но это — самое дорогое место — «козье».
 
     У Прибытков — слава на всю округу, — чудеснейшая коза, вымененная на одеяло и вышитую рубаху у чабана под Чатырдагом. Взращенная подвигом и молитвой. Ну и коза! Четыре бутылки дает несравненная Прелесть! Вадик и Кольдик круглый день рыщут по саду, по балочкам, носят своей козе травку и прутики, всякую кожуру, бобик...
 
-     Козочка наша! Пле-лесть!
 
     Стоит коза на колу, под грушей, блаженствует, узкие глазки щурит. Дремлет-млеет, пожевывает, молоко набирает, бурое вымя наливает, до копытцев опускает. Не коза — Прелесть.
 
     Когда, перед вечером, я отыскиваю запропавшую индюшку, меня тянет зайти на Тихую Пристань — навестить Прибытков. Господи, козу доят! И я взираю из отдаления. Стоит коза — не шелохнется; понимает, что великое совершается: жует-пожевывает, глазки в блаженстве жмурит. Доит Марина Семеновна, нежно, будто поглаживает, а коза сама помогает — ноги расставила, ход молоку дает: все берите! А Вадик и Кольдик подсовывают козе грушки:
 
-   Плелесть! Плелесть!
 
     Приятно слушать, как позванивает белая струйка в хрустальный кувшин граненый; приятно смотреть, как растекается молоко по прозрачной стенке, как нахрустывает коза грушки. Таинство совершается... Меркнет вечерний свет, фиолетовая коза стоит, глядит розоватыми глазками, и молоко розовеет в огнистых гранях, радужной пеной пенится. А Вадик и Кольдик кулачки к горлышку подобрали, ждут-смотрят. Глотают слюни, и слышится, как бурчит у кого-то — у козы ли, или у голоногих.
 
     А неподалечку стоит на колу «капитал» — спасение и надежда. Это выкормок Прелести, козел-великан, стриженый, сизый, крутобокий, — Сударь и Бубик вместе.
 
Все по округе знают, как выхаживали козла, как его холостили, и сколько теперь в нем сала, и когда будут козла резать. Вот это — счастье! Знают, и все завидуют. Когда в школьном союзе муку делили, до золотника вешали, — недодали учительнице Прибытке.
 
 
-   Ну, что там спорить! У вас же козел имеется, такое счастье!
 
     Так семнадцать золотников и сгибли.
 
Когда я встречаю Марину Семеновну в Глубокой балке — за «кутюками», мы всегда говорим про Бубикa: 
 
 
-    А как ваш Бубик? 
 
-     Только не сглазить бы... прямо, мешок с салом! И то возьмите: ведь от себя отрываем... Каждый день ему хоть кусочек лепешечки принесешь. Какие уж нонче желуди,  ползаешь-ползаешь по балкам — хоть четверточку наберу. Как в банк носим. А вот похолодней будет, — сало-то в нем перекипать станет, очищаться...  закрупчает.  Сало, я вам скажу,  козлиное... и свиному не уступит, чистый смалец!
 
      Сосед Верба, сумрачный винодел-хохол, нарочно зашел к Прибыткам. С год не захаживал — все серчал, что перебили у него аренду Пристани. Не утерпел — пришел:
 
-    До козла вашего прийшов, Марина Семеновна... що це за дыво?!
 
Покрестила в уме Марина Семеновна козла, отплюнулась влево неприметно: сглазит еще Верба — темный глаз.
 
-    Ну что ж, поглядите, сосед... с доброго глазу. Растет божья тварь. Козлик, грешить не буду... радостный растет козлик, в мяске да в сальце...          
 
     Смотрел Верба на козла пристально, вдумчиво. И так, и этак смотрел. И так руки складывал, и так. И голову по-всякому выворачивал — в душу вбирал козла.       
 
И Марина Семеновна смотрела и на козла своего, и на Вербу, и его, и козла своего вбирала в душу, переполнялась. Ждала — готовилась.
 
-   Ну  вот  шшо  я   вам,   соседка,   обязан  сказать... — выговаривал-таки Верба вдумчиво, подергав повислый ус. Сердце даже зашлось у Марины Семеновны, — сама после до точки рассказывала в Глубокой балке. — Это я так вам обязан сказать, Марина Семеновна... по-доброму, по-сосидски если... що не бачу як... мов, це даже и не козел...
 
-   Как — не козел?! — взметнулась Марина Семеновна. — Да який же, по-вашему, козел бувает?!
 
-  Верьте моему слову, Марина Семеновна... не козел, а... Государственный банк!
 
Так и потекло сердце у Марины Семеновны — растеклось в торжество и гордость: великая была она хозяйка!
 
-  И вот опять шо я вам кажу, соседка... С таким козлом зиму вы вот как переживете! Пудика на полтора — на два...
 
-    Не скажите... на два с гаком! Смальца с него сойдет...
 
-   ...Двенадцать фунтов.
 
-     Ну, не скажите! У меня глаз наметанный... Да чтоб у меня никогда ни единой козочки не водилось... — до полпуда выйдет!
 
-      Ни-ни-ни... Марина Семеновна... никак не думаю. А впрочем... к пятнадцати, може, капнет...
 
-   Вы его за ножку потяните, сосед... под пузико...
 
-    Да Боже ж мой, да я ж и так вижу... по його хвисту! Прямо — рента...
 
     Оглядел еще и еще, потянул за бородку и пошел вдумчиво.
 
     Оба — хозяева искони. Оба пропели славу творящей жизни. Кому понятно молитвенное служение на полях, в садах и хлевах — песнь славословия рождающемуся ягненку, в колос выбивающимся хлебам? Понятна она душе парящей, сердцу, живущему в ласке с землей и солнцем; понятна уху хозяина, которое слушать умеет прозябание почек в весеннем ветре, в благодатных дождях, под радугой. Дики и непонятны эти земные песни душе пустой и сухой, как выветрившийся камень. Жадная до сокровищ скопленных, она назовет молитвенные мечты хозяина пошлым словом — выдуманным безглазыми — мещанство! В хлеве и поле тучном она увидит только одно — корысть.
 
    Отец дьякон, хозяин тоже, нарочно поднимался из городка — лицезреть мифического козла. Сказал:
 
-      На четырех ножках — беспроигрышная лотерея! Вас, Марина Семеновна, во главу угла всякого хозяйства поставить можно. За такого, с позволения сказать; козлофона, медали давали в прежние времена! Этот ваш козел — из иностранцев... швейцарской породы, не иначе. Либо от Фальц-Фейна, либо от Филибера. Я их очень породу знаю. Это... филиберовского заводу козел!
 
     В великую славу вошел козел Марины Семеновны. В такую славу, что другой раз поднялся отец дьякон до Тихой Пристани — сказать одно слово по секрету:
 
-     По долгу совести, Марина Семеновна, ради ваших сирот, счел полезным предупредить: ночами думаю о козле вашем! И тревогу борю в себе, — держите козла крепко! Про вашего козла разговору много по городу. У нас Безрукий всех кошек переловил... у отца Василия собачку недавно переняли... шоколадненькая-то была, под фокса! А тут такой роскошный козел, а вы на юру обитаете... Храните как зеницу ока!
 
-     Отведи, Господи! — закрестилась Марина Семеновна, козла покрестила. — Глазу не спускаю. Уж вон у Коряка корову зарезали в нижней балке, к Гаршину дорывались... у Букетовых корову свели... у...
 
-   Про что же я-то вам говорю! Две-над-цатую корову режут... Марина Семеновна! две-надцатую! И сам нехорошие все сны вижу. Вся теперь опора наша... на Господа Бога да, по-земному сказать, на коровку! Электрическую бы тревогу провести в хлевушок, чтобы как коснулся — скрючило бы врага! Немцы так проволоку электрическую по границам своим вели... да электрической силы у меня нету!..
 
-    Ох, смотрите, отец дьякон... — предостерегла и в свою очередь Марина Семеновна, расстроенная и уже сердитая на дьякона: — И у вас свести могут!
 
-     И у меня могут, и у вас — козла! Козла легче свести, Марина Семеновна, поверьте моей опытности. Козел — что! Он немое существо и глупое! Коровка... другое дело! она рогом может... затрубит на врага ночного, а козел... он только копытцем простукает тревогу. Нет, Марина Семеновна, опасность чреватая у вас.
 
     Чуть было не поссорились от тревоги. И повесила с того дня Марина Семеновна на хлевушок замок тройной, с музыкой печальной, как у чугунных шкапов. И рогульки ставила перед дверкой, как засеку, и жестянки на них навешивала: темная ночь если, напорется враг на звон, на колючки — тревога будет.
 
     Учительница останавливается за плетнем и начинает жаловаться: богатый татарин недоплатил полпуда грецких орехов еще с зимы, хоть бы ячменем отдал за уроки!
 
-      Люди теряют честность! Это был самый правоверный татарин. А вчера резал барашка и не дал даже головку...
 
Потом сообщает об ужасном человеке:
 
-      Дядя Андрей... это ужасный! Выпустил поросенка в сад, и вся наша картошка взрыта.
 
      Содрал парусину со всех лонгшезов и все бутылки продал...
 
     Она засыпает кучей тревожного и больного. Слава Богу, что можно собирать падалку по садам. Каждый день она таскает на горку в мешке, — едят сами и кормят козочек. Учителя копают по садам чашки и получают вином, бутылку за день. Что же будет зимой?..
 
     Я слушаю, сидя на миндале, смотрю, как резвятся орлята над Кастелыо. Вдруг набегает мысль: что мы делаем? почему я в лохмотьях, залез на дерево? учительница гимназии — босая, с мешком, оборванка в пенсне, ползает по садам за падалкой... Кто смеется над нашей жизнью? Почему у ней такие запуганные глаза? И у Дрозда такие...
 
-   Слышали?.. Вчера сторож выволок из часовни Михайлу, который уморил себя угаром... отлучился куда-то, а покойник пропал. Приходит жена — пропал, собаки растаскали... Встретила вчера на базаре Ивана Михайлыча... бредет в своей соломенной широкополке, с корзиночкой, грязный, глаза гноятся... трясется весь. Гляжу — лари обходит и молча кланяется. Один положил раздавленный помидор, другой — горсточку соленой камсы. Увидал меня и говорит: «Вот, голубушка... Христовым именем побираюсь! Не стыдно мне это, старику, а хорошо... Господь сподобил принять подвиг: в людях Христа бужу!..» Еще силу находит, философствует... А когда-то Академия наук премию ему дала и золотую медаль за книгу о Ломоносове!..
 
     Кружится голова... Я сползаю с миндального дерева. Синяя стена валится на меня, море валится на меня...
 
     Открываю глаза — синие круги ходят, зеленые... Ушла учительница. Горка миндаля рядом. И Ляля убежала... Я собираю в мешочек. Горы — в дымке... Смотрю на них...
 
     ...Поездки верхом, привалы... В придорожных кофейнях обжаривают кофе на гремучих жаровнях, тянет шашлычным духом, шипят чебуреки в бараньем сале. Под шелковицей спят синими курдюками вверх шоссейные турки, раскинув медные кулаки. Ослик дремлет, лягает по брюху мух. Жужжит и звенит жара... Бурлыкает вода в камне, собака догладывает лениво жирный маслак бараний, осыпаемый мухами... Автомобиль рокочет, глотает жару и пыль...
 
     Открываю глаза. Они еще не в мешочке, миндальные орешки, собирать их надо...
 
     ...Тешут на земле камни греки и итальянцы, постукивают молоточки — бьют в голову. Татары, поджарые, на поджарых конях, лихо закидываются за поворот, блестя зубами, тянут катык из кринки, придерживая задравшегося, пляшущего коня... «Айда! Алекюм селям!»... Синие вуалетки вьются из фаэтонов, летит бутылка на камни, брызжет... Скрипит по жаре можара, волы бодают рогами дорожный камень... Цоб, шайтан! Табаки висят бурыми занавесками на жердях... Сады полны, изнемогают... Шумят пестрые виноградники, ползают татарчата, срезают грозди, а голенастые парни шагают с высокими деревянными бадьями у затылка, несут в давильню... Вино, вино... течет красное вино, залило руки, чаны, пороги, хлещет... Тянет бродильным духом... И виноделы, одуревшие от паров, в синих передниках, помахивают ковшами... Пора, пора на коней сажаться, жара свалила...
 
     Пора... В руке у меня миндалик, давняя радость детская... Теперь я знаю, как он растет... Нет никого, и Ляля убежала. Только земля горячая и сухая да цикады трещат-трещат...
 
 
КОНЕЦ ПАВЛИНА
 
     Уж и октябрь кончается — поблестело снегом на Куш-Кае. Потаяло. Зорями холодеет крепко. Рыжие горы день ото дня чернеют — там листопад в разгаре. А здесь еще золотится груша — пылают сады в закатах. Осыплются с первым ветром. Кузнечики пропадают, и моим курочкам — тройке — не разжиться на гулеве. Будем кормиться виноградными косточками, жмыхом! Его едят люди и умирают. Продают на базаре, как хлеб когда-то. За ним надо идти далеко, выпрашивать. Он горкий, кислый, и тронут грибком бродильным. Можно молоть его, можно жарить...
 
     Когда солнце встает из моря — теперь оно забирает все правее и ходит ниже, — я смотрю в пустую Виноградную балку. Все отдала свое. Набило в нее ветрами вороха перекати-поля. Смотрю за балку: на балконе павлин уже не встречает солнце. И меня не встретит вольным дикарским криком, не размахнется... Выбрал другое место? Нет, его крика никто не слышит. Пропал Павка. Все-таки оставалось что-то от прежней жизни: грустно поглядывала она глазком павлиньим... Уже четвертый день нет Павки!.. Уходит в прошлое и калека-дачка учительницы екатеринославской — последнюю раму кто-то вырвал...
 
     Я вспоминаю с укором тот тихий вечер, когда заголодавший Павка доверчиво пришел к пустой чашке, стукнул носом... Стучал долго. С голоду ручнеют... Теперь это всякий знает. И затихают. Так и Павка: он подошел ко мне близко-близко и посмотрел пытливо:
 
-   Не дашь?..
 
     Бедный Павка... Табак! чудесный табак ламбатский! Или — не табак это, а... Я ни о чем не думал. Я хищно схватил его, вдруг отыскал в себе дремавшую, от далеких предков, сноровку — ловца-зверя. Он отчаянно крикнул трубой, страхом, а я навалился на него всем телом и вдруг почувствовал ужас от этой красивой птицы, от глазастых перьев, от ее танца, раздражающего перед смертью, от пустынных, зловещих криков... Я вдруг почувствовал, что в нем роковое что-то, связанное со мной... Я давил его шелковое синее, скользкое горло, вертлявое, змеиное горло. Он боролся, драл мою грудь когтями, бил крыльями. Он был силен еще, голодный... Потом он завел глаза, затянул беловатой пленкой... Тут я его оставил. Он лежал на боку, чуть дышал и трепетал шеей. Я стоял над ним в ужасе... я дрожал... Так, должно быть, дрожат убийцы.
 
     Слава Богу, я не убил его. Я гладил его по плюшевой головке, по коронованной головке, по атласной шейке. Я поливал на него водой, слушал сердце... Он приоткрыл глазок и посмотрел на меня... и дернулся... Ты прав, Павка... надо меня бояться. Но он был слаб и не имел сил подняться.
 
     Мне теперь будет больно смотреть на него и стыдно. Пусть унесут его.
 
Его понесла славная девочка... Теперь ее нет на свете. Скольких славных теперь нет на свете! Она сказала:
 
-  Я знаю, на базаре... татарин один богатый... Он, может быть, возьмет детям.
 
     Я видел, как понесла его, как мотался его хвост повисший. Вот и конец павлина!
 
Нет, не конец еще. Он пришел, воротился, чтобы напоминать мне прошлое — и доброе, и худое. Он еще покричал мне от пустыря.
 
     С неделю прожил он где-то на базаре, при кофейне, — все поджидал, не возьмет ли его богач-татарин. Его не взяли. Поиграли с ним татарские дети. И он вернулся на свой пустырь, к своей вилле... Как всегда, он встретил меня на заре пустынным, как будто победным криком. А хвост?! Где же твой хвост — веер, радужный хвост, с глазками?
 
-   ...Эоу-аааа!..
 
Жалуется? тоскует?.. Отняли хвост татарские дети, вырвали. Мне стыдно смотреть туда, больно смотреть... Не надо ни табаку, ни... ничего не надо. Усмешка злая.
 
     Ходил он по своему пустырю, ограбленный и забитый. И уже не поднимался ко мне через балку, не приходил и к воротам: помнил. Он кормился своим трудом, где-то, чем-то. Теперь уже совсем — ничей. Затерялся в днях черных, — кому теперь до павлина дело!
 
Шумит горка: обворовали Тихую Пристань! Бежит в городок Марина Семеновна, остановилась:
 
- Что только делается... как оголились люди! Да благородные! докторова дочка, учительница... на зорьке заявилась с каким-то да из флигеля-то хозяйского исправничью мебель поволокла! Слышу — шумят по саду, чуть свет! а это они кровать волокут! столики... Унесли! Заявлять бегу... я хранительница-то всего именья!.. Из благородного роду, и... Это, говорит, теперь все — общее! Все равно раскрадут... Все ворочу, до гвоздика!
 
     Пришел какой-то на петушиных ногах, в обмотках, с винтовкой, тощий. Шел мимо сада, попросил напиться.
 
-     Крадут и крадут — все. А я один на весь городишко... хожу чуть жив. Это нарошно, чтобы зарестовали! Зна-ю ихнюю моду. Только прошибутся! Не зарестоваем воров, кормить нечем. Это тебе не при Микалае! При царе-то бы у нас весь город теперь сидел! Как при царе-то баловали! Борщу давали да хлеба по два фунта! Намедни вот взяли коровореза... Пять ден просидел — не признается, а пайка ему не полагается. Слабнуть стал. Уж мы ему и ванную делали, и мусаж — не признается!
 
-  Для чего же ванну делали?
 
-      Махонький, что ли... не понимаете? Ну, понятно... подбодряли, чтобы только знаку не было... ну, растяжку ему делали, руки так... — показывает человек с винтовкой руками. — У нас строго, при народной власти, не забалуешь... Не признается и — на! Доктора призвали, товарищ начальник говорит: помрет человек! А тот ему: да, от голоду помрет, кормите. А товарищ начальник говорит ему, дуролому: «Вам же говорят — пайков не полагается!» И придумал: в больницу пишите лицепт! А оттуда его назад: голодной болезни не признаем! Камедь, ей-богу! На поруки и выпустили. А он взял да и помер! Вот его теперь и суди! А я что? я человек подначальный, как укажут. Черт их... глаза бы не глядели!..
 
     Глаза бы не глядели...
 
Бежит сынишка Вербы с горки, кричит-машет:
 
-     Павка-то ваш!.. на память!..
 
Павлин... А где же павлин?.. Что-то не слышно было последние дни его тоскливых криков, не видно было его одинокого мотанья на пустыре. Что такое — на память?
 
Я вижу сломанное перо с глазком, новенькое перо, осеннее, явившееся на смену. Он еще хотел жить, бедняга, своими силами хотел жить — ничей. Я вижу в руке мальчишки и серебристое — из крыла, и розовато-палевое, чудесней!
 
-    На винограднике подобрал, под горкой. Должно быть, доктор с тычка подшиб палкой, а перья на виноградник выкинул... собаки, мол, разорвали!
 
     Последний привет — глазок. Павка со мной простился — прислал на память. Он же был такой добрый, он так доверчиво говорил — не дашь? И отходил покорно. Мы первые с ним начинали утра... Он никогда не ушел бы — я первый его покинул. И он, одинокий, гордый, отъединился на пустыре — ничей. Теперь не будет и пустыря — ушел хозяин.
 
     -    Все к даче доктора, на тычок, ходил Павка, а у них ни крошки. Вчера у нас занимать приходили. И что-то жареным пахло, будто индюшкой. А чего им жарить?..
 
Доктор съел моего павлина?! Чушь какая... Не дядя ли Андрей? Он ведь недавно спрашивал...
 
-      А у нас другой гусь пропал! Это Андрей проклятый, некому больше... Наш гусь все в их сад забирался, где у бассейна лягушки квакчут. Убью! вот подстерегу к ночи да из двустволки в зад, утятником! Меня не засудят, я мальчишка... Скажу, с курка сорвалось!
 
Я беру остатки моего — не моего — павлина и с тихим чувством, как нежный цветок, кладу на веранде — к усыхающему «кальвилю». Последнее из отшедших. Пустоты все больше. Дотепливается последнее. А-а, пустяки какие!..
 
 
КРУГ АДСКИЙ
 
     Тянется из неведомого клубка нить жизни — теплится, догорает. Не таится ли в том клубке надежда? Сны мои — те же сны, нездешние. Не сны ли — моя надежда, намечающаяся нить новой, нездешней жизни?.. Туда не через Ад ли ведет дорога?.. Его не выдумали: есть Ад! Вот он и обманчивый круг его... — море, горы... — экран чудесный. Ходят по кругу дни — бесцельной, бессменной сменой. Путаются в днях люди, мечутся, ищут... выхода себе ищут. И я ищу. Кружусь по садику, по колючкам, ищу, ищу... Черное, неизбывное — со мной ходит. Не отойдет до смерти. Пусть и по смерти ходит.
 
     Темнеет в моем саду. Молодой месяц уходит за горб горы. Почернела Кастель, идет с Бабугана ночь. Под ним огневая точка — сухая трава горит, — под будущую пшеницу?.. Не будут сеять пшеницу — последнее. Будут сеять другие, кто выживет и дождется тучной земли, тленьем набравшей силы. Не костер ли горит под Бабуганом? Не страшно ему гореть! Каждую ночь погибают под ножом, под пулей. По всей округе, по всем дорогам. А круг все узится. Везде доживают люди по пустынным дачкам, по шоссейным будкам, по хуторкам. Застрявшие дорожные сторожа и сторожихи, былые прачки, беспомощные старухи, матери с мелюзгой сыпучей. Некуда никому уйти. Пойти за горы? дотащиться до перевала и умереть неслышно? Это они могут сделать дома. А в шоссейной будке чего бояться? Изнасилуют девочку? Изнасилуют... а может и швырнут хлеба!.. Не убежишь из круга. Камню молиться, чтобы разверзлись горы и поглотили? пожгло солнцем?..
 
     Уйти? Бросить осиротевший домик и балочку, где орех-красавец? Последнее поминание... Размечут, порубят, повырывают — сотрут следы. Я не уйду из круга.
 
     Табак весь вышел. Курю цикорий. Кто-то еще покупает книги, но у меня и книг нет, зачем книги?! А кто-то покупает... кто-то говорил недавно про... что? Да, Большая энциклопедия!.. Когда-то и я мечтал купить Большую энциклопедию! Продавали ее «в роскошном переплете»... Купил кто-то по полфунта хлеба... за том! Кто-то еще читает Большую энциклопедию... Да, когда-то писали книги... стояли книги в роскошных переплетах, за стеклами... Теперь я вспомнил... у Юрчихи тоже стояли, «в роскошных переплетах». Она и продала за полфунта хлеба. Зачем ей книги, хоть и Большая энциклопедия! У ней внучек лет двух — зачем малышу Большая энциклопедия? Разве он вырастет? без матери, без отца... Старуха голову потеряла... Живет у самого моря, в глухом саду. Сына у ней убили, невестка умерла от холеры. Живет старуха в щели, с внучком. Там пустынно, и море шумит. Слушает она день и ночь свое море. И муж и сын — моряками были, на своем море. Пришли и — убили сына. Не будь лейтенантом. «Пожалуйте, лейтенант, за горы, от моря, — маленькие формальности соблюсти!» Не уехал лейтенант за море, остался у своего моря. Не оставили его у моря. Шумит оно у пустого сада и день и ночь, не дает спать старухе. Сидит старуха, нахохлилась в темноте, — слушает, как шумит море, как дышит мальчик. А жить надо: оставили ей залог — мальчик! У своего моря — мальчик... И продала старуха лейтенантову шубу, запрятанную в камни. Кому-то еще нужна шуба. Хорошая, с воротником шуба... Не старухе же надевать ее! А внучек когда еще вырастет с отца, дорастет ли до шубы! Да еще и убить могут... Придут и спросят:
 
—    А это у тебя чей мальчик?
Скажет им старуха:
 
-      А это вот этого... того... сына моего, вот которого вы убили... моряка-лейтенанта Российского флота! который родину защищал!
 
-       А-а... — скажут, — лейтенанта?! Так ему... и надо! всех изводим... Давай и мальчишку...
 
     Могут. Убили в Ялте древнюю старуху? Убили. Идти не могла — прикладами толкали — пойдешь! Руки дрожали, а толкали: приказано! От самого Бэла-Куна свобода убивать вышла! Идти не можешь?! На дроги положили, днем, на глазах, повезли к оврагу. И
глубокого старика убили, но тот шел гордо. А за что старуху? А портрет покойного мужа на столике держала — генерала, что русскую крепость защищал от немцев. За то самое и убили. За что!.. Знают они, за что убивать надо. Так и Юрчихина внучка могут. Вот и не нужна шуба. Правильно.   
 
     А говорят ли они по радио — всем — всем — всем:
 
     «Убиваем старух, стариков, детей — всех — всех — всех! бросаем в шахты, в овраги, топим! Планомерно-победоносно! заматываем насмерть!»?!..
 
     Вчера умер в Профессорском Уголке старичок Голубинин... Бывало, в синих очках ходил — ерзал, брюки старенькие, последние, дрожащей щеточкой чистил на порожке... Три месяца выдержали в подвале... за что?! А зачем на море после «октября» приехал? Бежать вздумал?! Отмолили старика — выпустили: на ладан дышит! Привезли вчера к вечеру, а в одиннадцать — сподобил Господь — помер в своей квартирке, чайку попил. Хоть чайку удалось попить!
 
     А старуха Юрчиха добрая, как ребенок. Выменяла шубу на хлеб — на молоко — на крупу, гостей созвала на пир: помяните новопреставленного! Все приползли на пир: хлебца попробовать, в молочко помакать... — нет шубы! Ходит по саду с внучком, на свое море смотрит... Придумывает — чем бы еще попотчевать? Стулья да шкаф зеркальный... Набежит покупатель какой с базара — отвалит хлеба и молока кувшин: опять приятно на людях есть. А если зима придет?.. А можно и без зимы... можно устроить так, что и не придет зима больше...
 
     Ходит старуха по садику, внучка за ручку держит. На свое море смотрят. Рассказывает про дедушку, как он по морю плавал, — вон и портрет его на стене, в красной раме... Висел и — уполз со стенки. Пришли — спросили: »
 
-    Это у тебя кто, старуха? почему канты на рукаве?
 
-     А муж покойный... капитан, моряк...
 
     Хотели взять капитана. Выплакала старуха: не военный капитан, а торговый, дальнего плаванья. Слово только, что — капитан!
 
     И запрятала старуха своего капитана в потайное место. Кружит по саду, кружит... нет выхода.
 
     Кружу по саду и я. Куда уйдешь?.. Везде все то же!.. Напрягаю воображение, окидываю всю Россию... О ка-кая бескрайняя! С морей до морей... все та же! все ту же... точат! Ей-то куда уйти?! Хлещет повсюду кровь... бурьяны заполонили пашню...
 
     В сумерках я вижу под кипарисом... белеет что-то! Откуда это?! Мятые папироски... Табак?! Да, настоящий табак?! Добрая душа прислала... папироски... Это, конечно, Марина Семеновна, кто же больше?.. Она, конечно. Вчера она спросила меня — разве я курить бросил? Принес папиросы Вадик, не смог отворить калитку, не докричался... — и бросил через шиповник, милый... Вот, спасибо. Табак чудесно туманит голову...
 
НА ТИХОЙ  ПРИСТАНИ
 
     В густеющих сумерках я иду на Тихую Пристань. Она успокаивает меня. Там — дети. Там — хоть призрачное — хозяйство. Там — слабенькая старушка еще пытается что-то делать, не опускает руки. Ведет последнюю скрипку разваливающегося оркестра. У ней — порядок. Все часы дня — ручные, и солнце у ней — часы.
 
     Козу уже подоили. Старушка загоняет уток — четыре штуки. Сидит под грушей дядя Андрей, темный хохол, курит и сплевывает в колени. В новом своем костюме — из парусины исправника, в мягкой, его же, шляпе.
 
-      И вам не стыдно, дядя Андрей, — слышу, отчитывает его Марина Семеновна. — А по-нашему, это воровством называется!..
 
-       Ско-рые вы на слово, Марина Семеновна... — отвечает дядя Андрей — заносится. — А чего робить, по-вашему? Я ж голодранец, оборвався, як... пес! А кому тэпэрь на стульчиках лежать-кохаться? Нема ваших панов-паничей, четыре срока на чердачке пустовають... Ну, товарищи заберуть... легше вам с того будэ? И потом... вже усе народнее, как сказать...
 
-     Как вы испоганились, дядя Андрей! Вы ж были честный человек, работали на виноградниках, завели корову...
 
-     Ну, шшо вы мне голову морочите? Ну, какая тэпэрь работа? И сезон кончился... Пойду по весне на степь!
 
-      Ничего не найдете на степу! Ни-чего! Экономии пустуют, мужики на себя сами управятся...
 
-    Верно говорите. Ну, и... так и сгадываю... чого мэнэ робить? ну, чого? лысаго биса тешить?.. Нет у вас сердца настоящего!
 
     Молчание. Утки вперевалочку подвигаются на ночлег.
 
-     Яких утенков навоспитали... с листу будто! Уж вы не иначе слово какое умеете... волшебное...
 
-      Слово, голубчик... — сердится Марина Семеновна — За-бо-та! вот мое какое слово! Я чужое не обдираю, винцо не сосу...
 
-     О-пять — двадцать пять... Я с вами душевный разговор имею, а вы... свербите! Вино я на свои пью... я поросенка выменял, кровного... А что такое парусина? Полковник помер... Не помри он — здесь ему часу не жить! враз конец, как он был исправник. Нам ученые люди говорили... по-лиция там, попы... купцы, офицеря... — всех чтобы, до корня! Самые умные социалисты... Из вас потом всего понаделаем по своему хвасо-ну! До слез кричали! У Севастополи... Помогайте нам — все ваше будэ... Ну? и чья тэпэрь, выходит, парусина? Вы — богачка против меня... а все парусиной тычете!
 
-      Это я-то, богачка? Да вы лучше спать ступайте...
 
-      Это уж я сам знаю, чего... спать ли...
 
-       Вы не выражайтесь похабным словом!
 
-      От-то-то-то!.. Вы... буржуйка против меня! Голому мне ходить? при вас да без портков? А мне стыдно!..
 
-     Ох, дядя Андрей! Попомните вы мое слово... подохнете! будут вас черви есть!
 
-    Червя... она усякого будэ исты... по писанию Закона! И вас будэ исты, и грахва усякого, и... псяку. А поросенка я выменял, себя обеспечил... не будет вам неприятности через его. А выпил я по семейной неприятности, сказать... Я ей голову отмотаю, Лизавете, за мою корову! Хочь ее девчонка, падчеря моя... с матросом спуталась... мне теперь на... плевать! Моя корова!
 
     Жабы в худом водоеме начинают кряхтеть — кто громче. Кряхтит и дядя Андрей. Когда он пьян, начинает в нем закипать смутная на что-то досада-злость.
 
-    Вам, дядя Андрей, время на другой бок валиться. На котором вчера лежали?
 
-       А что вы об себе так понимаете? Бок-бок... Хочу — на брюхо, хочу — на ... ляжу! Не закажете!
 
-       Не смейте мне худых слов говорить!
 
-    И вы мне голову не морочьте, что могете сады садить! Не могете вы сады садить. А я по документу могу... от управления... Государственные имущества! И печати наложены! Я на Альме у генерала Синявина садил, а он, задави его болячка... не мог! Он по-ученому, а я из прахтики!
 
-     Знаю я Синявина, очень хорошо знаю... и не врите!..
 
-       Вы все-о знаете... А вот вы чого не знаете! Как матросики в восемнадцатом году налетели... Первый допрос: «У вас сады огромадные? кровь народную пьете... исплотация? Нам все известно по телеграхву!» Зараз повели в сады! А у него строго было, порядку требовал... не дай Боже! Встревают меня немедленно: что вы за человек? Ну, наймыт... ну? Строгой? Барин строгой, говорю. Порядок требуют. Ладно, будет ему порядок! А был дотошный... На усяком езенпляре обязательно чтобы ярлык, и про насекомое знали. Заплакал, как его в сады привели. Погибнут мои сады! Дозвольте мне, говорит, с любимой грушкой проститься... первый раз на ней плод вяжется! Трогательно как, до совести... Допрашивают матросы: «А которое ваше дерево дорогое-любимое?» А вот это! А у них была груша, от ливадийских сортов привита. Ведите меня к груше «императрис»! А те смеются. Привели. Самая эта? Эта. Только зацветать собирается! Дюжий один, ка-ак насутужился... — рраз, с корнями! Вот вам — «императрис»! Из винтовки двое пришли — враз. Контрицанер! Гляжу — готов генерал Синявин, Михаил Петрович! Понтсигар из брюк вынули... А ещу были у них гуси с шишками на клюве, китайского заводу... Гусей на штыке пожарили. Пир был...
 
-       И вы попировали...
 
-     Ну, я... за упокой души, сказать... помянул. Жалости подобно! Понтсигар был знаменитый, с минограмой, от учеников даренный. За обученье про насекомое. Вред очень понимали для садов. И все с ножичком, бывало, ходит. И какой сучок вредный, зараз — чик! Са-ды у нас были...
-     А чего вы с ними сделали! И с людьми, и с садами?.. Молчите, не переговорите меня! А теперь — нет работы?! Да побий меня Боже, да чтобы вас загодя черви не съели...
 
-   Да сто усе полытика, Марина Семеновна! Я ж говорю, усе глупая политика. А мы шо? Мы... нам Господь как положил? Усе православные християне... шоб каждый трудывся... А уж за свою корову... голову ей, гадюке, отмотаю! Надо и о зиме подумать... Ладно!..
 
     У него назревает драма — всем известно.
 
     С революцией дядя Андрей «занесся». Пришел с Альмы, из-под Севастополя, к жене — к Лизавете-чернявой, — служила она при пансионе. Не пришел, а верхом приехал! Не вышло из него дрогаля, да и возить стало нечего, — лошадь продал. Пробовали с Одарюком спирт гнать — и тут не вышло. И стал дядя Андрей при Лизавете жить, при корове. Вырастила Лизавета великими трудами корову, с телушки воспитала. Выдала девчонку Гашку за матроса-головореза, с морского пункта. Тут-то дядя Андрей и напоролся: думал корову себе забрать, на свое хозяйство садиться, а тут — матрос!
 
-     А в Чеку?! Выведу в расход в две минуты!
 
     Это тебе не господин Синявин!
 
    Засело семь человек матросов в наблюдательный пункт, на докторскую дачу — смотреть за морем: не едет ли корабль контрреволюционный! Выгнали доктора в пять минут, пчел из улья швырнули-подавили, мед поели. Сад весь запакостили в отделку. Семеро молодцов — бугай бугаем.
 
-     Командное у нас дело! На море в бинокли смотрим!
 
     Народ отборный: шеи — бычьи, кулаки — свинчатки, зубы — слоновая кость. Ходят — баркас баркасом, перекачиваются, — девкам и сласть, и гибель. На пальцах перстни, на руках часики-браслетики, в штанах отборные портсигары — квартирная добыча. Кругом голод, у матросов — бараньи тушки, сала, вина — досыта. Дело сурьезное — морской пункт!
 
     Попала Лизавета под высокую руку. Забрал к себе в пункт матрос девку Гашку, забрал и приданое — корову, поставил в подвал под пункт. Стал матрос молоко пить, девку любить. И сел дядя Андрей на мель: не возьмешь матроса!
 
     Ходят матросы веселые, гладкие, по ночам из винтовок в море палят, по садам остатния розы дорывают — для дам сердца.
 
-     Роза — царица цветов, народное достояние! Пожгли   заборы,   загадили   сады — доломали. Пошли по садам догладывать коровы.
 
-     Коровы — народное достояние! Пошли пропадать коровы. Вот и надумывает дядя Андрей, как овладеть коровой.
 
-     Из-под земли достану! Суд теперь наш народный!
 
     Уходит дядя Андрей к себе, в исправничью дачку-флигель. Мы сидим в темном дворике, под верандой. Вадик и Кольдик спят. Прелесть и Бубик-Сударь — в надежной крепости.
 
-     На глазах погибает человек... — говорит с сердцем Марина Семеновна. — Говорю ему: налаживайте хозяйство! Видите я — старуха, и то борюсь, а вы и свой и мой огородик стравили поросенку, пень попивать стало! Говорит, порядку нет, не сообразишься! Вот где развал всего! Мы еще напрягаем последние силы, а он готов. Как мухи гибнут! А все кричали — наше!
 
     Меня трогает это упорное цеплянье, борьба за жизнь. Не удержать ей мотыжку! Я беру ее сухенькую руку, благодарю за табак...
 
-       Жизнь умирать не хочет, — говорит она с болью. — Ей нужно, нужно помочь!..
 
     Не может она поверить, что жизнь хочет покоя, смерти: хочет покрыться камнем; что на наших глазах плывет, как снег на солнце. На ее глазах умирает «розовое царство», валится черепица, тащут из плетня колья, рубят в саду деревья. Чудачка... Останутся только разумные?! Останутся только — дикие, сумеют урвать последнее. Я не хочу тревожить верующую душу, — у ней внучки...
 
     Приходит учительница с добычи. Приносит падалку и мешок виноградных листьев. С утра она ничего не ела. Она хочет испечь лепешку. Хотят угостить меня. Спасибо, я ел сегодня. Я даже пил молоко! Откуда? А добрая душа принесла — сказала:
 
-     Курочки занесутся, может... яичком отдадите.
 
     Нет, мои курочки никогда не занесутся. Они все тают, не обрастают зимним пером: и на перо нет сил...
 
ЧАТЫРДАГ ДЫШИТ
 
     Всю ночь дьяволы громыхали крышей, стучали в стены, ломились в мою мазанку, свистали, выли... — Чатырдаг ударил!
 
     Вчера кроткое облачко лежало на его гребне. Сегодня он бурно «дышит». Последняя позолота слетела с гор — почернели они зимней смертью. Вымело догола кругом, и хоронившиеся за сенью дачки пугливо забелели. Теперь не спрячешься, когда Чатырдаг дышит. Сколько же их раскидано, сирот горьких! Вышли из лесов камни — смотрят. Теперь будут лежать — смотреть. Открыли горы каменные глаза свои, недвижные и пустые... Когда Чатырдаг дышит, все горы кричат — готовься! Татары это давно знают. И не боятся.
 
     Ветер гонит меня к татарину — просить зерна за рубашку, проданную еще летом. Не дает... Хоть табаку достану.
 
     Туда, через городок, под кладбище. Иду по балкам, — глядят зевами на меня. Виноградники ощетинились черными рогами — отдали чубуки на топливо. Вот и сарай-дача, у пшеничной котловины, — жило здесь Рыбачихино семейство.
 
     Прощай, Рыбачихино семейство! Потащились девчонки за перевал, поволокли тощее свое тело — кому-нибудь на радость. Гудит ветер в недостроенной даче, в пустом бетоне. Воет в своей лачуге Рыбачиха — над мальчиком — над трехлеткой плачет, детолюбивая. Я знаю ее горе: помер мальчик. Послала судьба на конец дней радость: к полдюжине девчонок прикинула мальчишку, — придет время, будет с отцом в море ездить!
 
     Приходила на горку девочка от Рыбачихи, плакалась:
 
-    Один ведь у нас мальчишка-то... все жалеем! Помрет — больше мать-то и сродить не сможет... уж очень теперь харчи плохие! Мать-то у нас еще крепкая, сорок два годочка... еще бы сколько народила на харчах-то...
 
     Все проели: и корову, и пай артельный. Помер на прошлой неделе старый рыбак, наелся виноградного жмыху досыта, на сковородке жарил. Народил детей полон баркас, дождался наконец своей власти и... ушел в дальнее плавание, а детей оставил.
 
     Гонит меня, сшибает ветром от Чатырдага. Проволока путается в ногах, сорванная с оград. Не думаю я о ветре. Стоит передо мной Николай, рыбак старый. На море никогда не плакал, а гоняло его штормягами и под Одессу, и под Батум, — куда только не гоняло! А на земле заплакал. Сидел у печурки, жарил «виноградные пироги». Сбились девчонки в кучку. Сидел и я у печурки, смотрел, как побитым сизым кулаком мешал на сковородке старик «сладкую пищу». Рассказывал — цедил по слову, — как ходил поговорить начистоту с представителем своей власти, с товарищем Дерябой...
 
-    Они... в «Ялы-Бахче»... все управление... сколько комнат! а мы... дожидаем... из комнаты в комнату нас... гоняют... то девки стрыженые... то мальчишки с этими... левонверами... печатками все стучат... хозяева наши новые... неведомо откуда... в гроб заколачивают... с бородкой ни одного не видал, солидного... все шатия...
 
     Понимаю твою обиду, старик... понимаю, что и ты мог заплакать. От слез легче. Калечный, кривобокий, просоленный морем, ты таки добился до комнаты № 1, — прошел все камни, все нужные лавировки сделал, и потянуло тебе удачей: увидал товарища Дерябу! Крепкого, в бобровой шапке, в хорьковой шубе — за заслуги перед тобой! — широкорожего, зычного товарища Дерябу! Ты, чудак, товарищем называл его, душу ему открыл... рассказал, что у тебя семеро голодают, а ты — больной, без хлеба и без добычи. Надоел ты ему, старик. Не надо было так хмуро, волком, ворчать, что обещала власть всем трудящимся...
 
     Сказал тебе товарищ Деряба:
 
-      Что я вам... рожу хлеба?!
 
     Кулаком на тебя стучал товарищ Деряба. Не дал тебе ни баранины, ни вина, ни сала. Не подарил и шапки. A когда ты, моряк старый, сел в коридоре и вытянул из рваных штанов грязную тряпицу: мимо тебя ходили в офицерских штанах галифе, после расстрелов поделенных, и колбасу жевали, а ты потирал гноившиеся глаза и хныкал, поводил носом, потягивал колбасный запах... Взяло тебя за сердце, остановил ты одного, тощенького, с наганом, и попросил тоненьким голоском — откуда взялся:
 
-        Товарищ... Весной на митинге... про народ жалели, приглашали к себе... припишите уж все семейство в партию... в коммунисты... с голоду подыхаем!..
 
     Тебе повезло: попал ты на секретаря товарища Дерябы. Спросил тебя секретарь с наганом:
 
-     А какой у вас стаж, товарищ?
 
     Ты, понятно, простак, не понял, что над тобой смеются. Ты и слова-то того не понял. А если бы ты и понял, ну, что сказал бы? Твой стаж — полвека работы в море. Этого, старик, мало. Твой стаж — кривой бок, разбитый, когда ты упал в трюм на погрузке, руки в мозолях, ноги, разбитые зимним морем... и этого, чудак, мало! У тебя нет самого главного стажа — не пролил ты ни капли родной крови! А у того имеется главный стаж: расстреливал по подвалам! За это у него и колбасы вдоволь, за это и с наганом ходит, и говорит с тобой властно!
 
     Ты поднялся, оглянул живые его глаза — чужие, его тонкие и кривые ноги... И хрипнул:
 
—    Значит, дохнуть?! Да хоть ребят возьмите!
Ты грозил привести ребят. Тебе сказали:
 
-      Приводи, твое дело. Выведем на крыльцо...
Ты крикнул ему угрозу:
       — Та-ак?! в море кину!..
 
-      Дети твои, кидай! Вот чудак... если всем не хватает!
 
     Пошел ты к себе, спустился в свою лачугу... Не пошел к рыбакам своим: у всех ты позабирал, а теперь и у них пусто. Наелся жмыху и помер. Спокойней в земле, старик. Добрая она — всех принимает щедро.
 
     Валит меня ветром на винограднике, на лошадиные кости. Стоят на площадке, на всех ветрах, остатки дачки-хибарки Ивана Московского, — две стенки. За ними передохнуть можно. Когда Чатырдаг дышит — дышать человеку трудно. Смотрю — хоронится от ветра Пашка, рыбак, лихой парень. Тащит домой добро — выменял где-то на вино пшеницы, сверху запустил соломки, чтобы люди не кляли.
 
-    Ну, как живется?
 
     Он ругается, как на баркасе:
 
-      А-а......... под зябры взяли, на кукане водят!
 
     Придешь с моря — все забирают, на всю артель десять процентов оставляют! Ловко придумали — коммуна называется. Они правют, своим места пораздавали, пайки гонят, а ты на их работай! Чуть что — подвалом грозят. А мы...— нас шестьдесят человек дураков-рыбаков — молчим. Глядели-глядели... не желаем! Еще десять процентов прибавили. Запасу для себя не загонишь, рыба-то временем ход имеет. Пойдешь в море — ладно, думаешь, выгрузим, где поглуше, — стерегут! Пристали за Черновскими камнями, только баркас выпрастывать принялись, — а уж он тут как тут! «Это вы чего выгружаете? против власти?!» Ах, ты, паршивый! Раза дал... не дыхнул бы! А за им — стража! Наши же сволочи, красноармейцы, с винтовками из камней лезут! За то им рыбки дают... Отобрал! Да еще речь произнес, ругал: пролетарскую дисциплину подрываете! Комиссар, понятно...
 
-      Власть-то ваша.
 
     Пашка сверкнул глазами и стиснул зубы.
 
-    Говорю — под зябры ухватили! А вы — ва-ша! Всю нашу снасть, дорожки, крючья, баркасы — все забрали, в Комитет, под замок. Прикажут: выходи в море! Рабочие сапоги, как на берег сошли, — отбирают! Совсем рабами поделали. Ладно, не выезжать! В подвал троих посадили, — некуда податься! Депутата послали в центр, шум сделали... Три недели в море не выходили! Отбили половину улова, а уж ход камсы кончился. Седьмой месяц и вертимся, затощали. Что выдумали: «Вы — говорят — весь город должны кормить, у нас коммуна!» Присосались — корми! Белужку как-то закрючили... — выдали по кусочку мыла, а белужку... в Симферополь, главным своим, в подарок! Бы-ло когда при царе?! Тогда нам за белужку, бывало... любую цену, как Ливадия знак подаст! Свобода-то когда была, мать их!.. Да раньше-то я на себя, ежели я счастливый, сколько мог добывать? У меня тройка триковая была, часы на двенадцати камнях, сапоги лаковые... от девок отбою не было. А теперь вся девка у них, на прикорме, каких полюбовниц себе набрали... из хорошего даже роду! Попа нашего два раза забирали, в Ялты возили! Уж мы ручательство подавали! Нам без попа нельзя, в море ходим! Уйду, мочи моей не стало... на Одест подамся, а там — к румынам... А что народу погубили! Которые у Врангеля были по мобилизации солдаты, раздели до гульчиков, разули, голыми погнали через горы! Пла-кали мы, как сбили их на базаре... кто в одеялке, кто вовсе дрожит в одной рубахе, без нижнего... как над людями измывались! В подвалах морили... потом, кого расстрелили, кого куда... не доищутся. А всех, кто в милиции служил из хлеба, простые же солдатики... всех до единого расстрелили! Сколько-то тыщ. И все этот проклятый... Бэла-Кун, а у него полюбовница была, секретарша, Землячка прозывается, а настоящая фамилия неизвестна... вот зверь, стерьва! Ходил я за одного хлопотать... показали мне там одного, главного чекиста... Михельсон, по фамилии... рыжеватый, тощий, глаза зеленые, злые, как у змеи... главные эти трое орудовали... без милосердия! Мой товарищ сидел, рассказывал... Ночью — тревога! Выстроят на дворе всех, придет какой в красной шапке, пьяный... Подойдет к какому, глянет в глаза... — р-раз! — кулаком по морде. А потом — убрать! Выкликнут там сколько-нибудь — в расход!
 
     Я говорю Пашке:
 
—    Вашим же именем все творится.
Нет, он не понимает.
 
-    Вашим именем грабили, бросали людей в море, расстреливали сотни тысяч...
 
-        Стойте! — кричит Пашка. — Это самые паскуды!
 
     Мы стараемся перекричать ветер.
 
-      Ва-шим же... именем!           
 
-      Подменили! окрутили!
 
-     Воспользовались, как дубинкой! Убили будущее, что в народе было... поманили вас на грабеж... а вы предали своих братьев!.. Теперь вам же на шею сели! Заплатили и вы!.. и платите! Вон и Николай заплатил, и Кулеш, и...
 
     Он пучит глаза на меня, он уже давно сам чует.
 
-     На Волге уж... миллионы... заплатили! Не проливается даром кровь!.. Возме-рится!
 
-      Дурак наш народ... — говорит Пашка, хмурясь. — Вот когда всех на берегу выстроят да в руки по ложке дадут, да прикажут — море выхлебывай, туды-ть твою растуды-ть!.. — вот тогда поймут. Теперь видим, к чему вся склока. Кому могила, а им светел день. Уйду! На Гирла уйду, ну их к ляду!..
 
     Пашка забирает мешок. Только теперь я вижу, как его подтянуло и как обносился он.
 
-     Пшени-чка-а... Пять верст гнались...
 
     Голос срывается ветром. Он безнадежно машет и пригибается от вихря к земле, хватается за рогульки на винограднике, путается за них ногами.
 
     Дальше, ниже. Вот и миндальные сады доктора. В ветре мальчишки рубят... а, пусть! Прощай, сады! Не зацветут по весне, не засвищут дрозды по зорям. Шумит Чатырдаг... долло... ййййййй.... — север по садам свищет, ревет в порубках... И море через сады видно... — погнал Чатырдаг на море купать барашков! Визжат-воют голые миндали, секутся ветками, — хлещет   их   Чатырдаг   бичами — до-лоййййй...— давний пустырь зовет, стирает сады миндальные, воли
хочет. Забился под горку доктор... да жив ли?..
Ветром срывает меня с тропинки, и я круто срываюсь в балку, цапаюсь за шиповник. Вот куда я попал! Ну, что же... зайду проститься — совершаю последний круг! Взгляну на праведницу в проклятой жизни...
 
ПРАВЕДНИЦА-ПОДВИЖНИЦА
 
     Лачуга, слепленная из глины. Сухие мальвы треплются на ветру, тряпки рвутся на частоколе. Одноногий цыпленок уткнулся головкой в закрытую сараюшку, стынет — калека. И все — калечное. На крыше — флюгер, работа покойного Кулеша-соседа, — арап железный подрыгивает, лягает ногой серебряной, сапогом: веселенькая работа-дар. Помер Кулеш, и сапожник помер, Прокофий, что читал Библию. Остался арап железный лягать сапогом ветер.
 
     Познал Прокофий Антихриста — и помер. Знаю, как он помер. Все ходил по заборам, по пустым окнам — читал приказы, разглядывал печати: «антихристову печать» отыскивал. Придет в лачугу и сядет в угол.
 
-      Ну, чего ты, Прокофья... вон починка! — скажет ему жена Таня.
 
-       Де-крет! декрет!! — шепчет Прокофий в ужасе. — Полотенца, рубахи приносить велит! Жду, все жду...
 
-      Ну, чего ждешь-то, глупый? Хоть бы пожалел детей-то!..
 
-     Знака настоящего жду... тогда!..
 
-      Измучил ты меня! ...Ну, какого тебе знака еще... Господи!
 
-       Декрет готовит! Кресты чтобы ему приносили, тогда и печать положит... слежу...
 
Понес Прокофий полотенце — «по декрету». Подал полотенце.
 
-    А рубахи нету? — спросили. — Рубахи очень нужны шахтерам, товарищ!..
 
-      По-следняя! — дрогнувшим голосом сказал Прокофий и приложил руку к сердцу. — А когда крест... снимать будете?
 
    Его хотели арестовать, но знающие сказали, что это сумасшедший сапожник. Он вышел на набережную, пошел к военному пункту и запел: «Боже, Царя храни!» Его тяжко избили на берегу, посадили в подвал и увезли за горы. Он скоро помер.
 
     Я смотрю на сиротливую лачугу. Вот плетешок на обрывчике — его работы. Пустой хлевок: давно проданы свинки, последнее хозяйство. «Одноножка» одна осталась — детям. Две девочки-голоножки возят на ниточках щепки — играют в пароходы. За окошком мальчик грозится сухою косточкой.
 
     Я хочу повидать Таню. А, вот она. Куда собралась она в такой ветер, сдувающий с гор камни? Она стоит на пороге — уже в пути.
 
-     Здравствуйте. А я за горы, вино менять...
 
     На ней кофта, на голове ситцевый платок, босая. За спиной — бочонок на полотенце, пудовый. На груди, на веревках, перевитые тряпками — чтобы не побились! — четыре бутылки. Походное снаряжение.
 
     Я понимаю, что значит это — «за горы». За полсотни верст, через перевал, где уже снег выпал, она понесет трудовое свое вино, — потащит через леса, через мосты над оврагами, где боятся ездить автомобили. Там останавливают проезжих. Там — зеленые, красные, кто еще?.. Там висят над железным мостом, на сучьях, — семеро. Кто они — неизвестно. Кто их повесил — никто не знает. Там прочитывают бумаги, выпрастывают карманы... Коммунист? — в лес уводят. Зеленый? — укладывают на месте. Гражданин? — пошлину заплати, ступай. Там волчья грызня и свалка. Незатихающий бой людей железного века — в камнях.
 
     И она, слабенькая, мать Таня, — идет туда. Сутки идет — не ночует, не останавливается, несет и несет вино. Выгадает пять фунтов хлеба. Идет оттуда с мукой. А через три дня опять — вино, и опять горы, горы...
 
-      Трудно, да ведь де-ти... Пять раз ходила, в шестой. Сплю когда, во сне вижу — иду, иду... лес да горы, а вино за спиной — буль-буль... плещется. Когда идешь — спишь... буль-буль... Ноги обила, а обувку где же! Кормимся...
 
     Когда-то она жила, как люди, стирала на приезжих. Чисто водила детей, сытенькая всегда была. Прокофий сапожничал, читал Библию и поджидал Правду. Пришла — навалила камень.
 
-     Не обижают на дороге?
 
-    Всего бывало. Вышли из лесу, остановили. Ну, еще молодая я... «Пойдем жить в лес с нами!» Дети у меня, говорю, а то бы с вами осталась! Посмеялись, хлебушка дали... Попались добрые люди, страдающих понимают...
 
— «Зеленые», что не хотят неволи?
 
-      А не знаю... — робко говорит Таня. — Один сала кусок сунул. Говорит — снеси детям... у меня, говорит, тоже дети... А то было, под городом... вот дойду!.. вино у меня отняли... В ногах валялась... «Молчи, — говорит, — спикулянка!» Пошла назад, холодная-голодная, насилу добралась... Спасибо, татаре в долг опять вина дали.
 
     Звери, люди — все одинаковые, с лицами человечьими, бьются, смеются, плачут. Выдернутся из камня — опять в камень. Камней, лесов и бурь не боится Таня. Боится: потащат в лес, досыта насмеются, вино все выпьют, ее всю выпьют... — ступай, веселая!
 
-      Приду — испеку им хлебца. Едят, меня дожидаются, одни...
 
     Когда-то мальвы в саду цвели, голуби ворковали, постукивала швейная машинка. Когда-то она, нарядная, ходила с Прокофием к обедне, девочек вела за ручки, а Прокофий нес на руках наследника.
 
-     Боюсь — не выдержу. Только судьбу обманываю. Если помощи не дадут — все погибнем.
 
     Востроносенькая, синеглазая, приветливая, она недавно была красива. Теперь — скелет большеглазый, большеглазы и девочки. Спасется, если примет повадившегося заглядывать толстошею-матроса с пункта. Пусть, хоть матросом спасет семью. Все летит в прах, горит.
 
-       Ну, живите... хлебца я вам порезала, по бумажкам. Христос с вами... Соседка заглядывает когда...
 
     Прощай, подвижница!
 
    На меня смотрит девочка, показывает на щепку:
 
-       Па... ла... ход... у-у-у...  
 
     Мальчик косточкой по стеклу стучит.
 
     Ушла Таня. Смотрю на Чатырдаг — ясный-ясный. Там выпал снег. Туда, за его громаду, полезет с бочонком Таня, а он будет ее сдувать. Будут орлы кружиться... А вино — весело за спиной — буль-буль-буль...
 
 
 
 

[версия для печати]
 
  © 2004 – 2015 Educational Orthodox Society «Russia in colors» in Jerusalem
Копирование материалов сайта разрешено только для некоммерческого использования с указанием активной ссылки на конкретную страницу. В остальных случаях необходимо письменное разрешение редакции: ricolor1@gmail.com